Черноснежка играет в лотерейку и получает Онигири.
Хана играет в лотерейку и получает 10 EXP.
@Ярослав Медик, ну хоть кто-то)
как у кого дела:)
всем привет:3
AMAZING играет в лотерейку и получает 10 EXP.
Escanor играет в лотерейку и получает Онигири.
AMAZING играет в лотерейку и получает 5 хепкоинов.
Escanor играет в лотерейку и получает Данго.
Курама, с Пасхой тебя мой ласковый и нежный лис!
[img]https://i.postimg.cc/kXm3sgBW/002.jpg[/img]
Всех с праздником котята!
нет нет умирает
та это нормально для такого проекта
Всем привет. Смотрю полка наладом дышит. Ролевиков почти нету
AMAZING играет в лотерейку и получает Рис.
  • Пост оставлен альтом - Хьюга Неджи
  • Локация - (ФЛЕШБЕК) Птица в клетке
  • Пост составлен - 22:28 20.04.2025
  • Пост составлен объемом - 10393 SYM
  • Пост собрал голосов - 2

Тишина — не благо. Не в стенах опустевшего случаем поместья, где каждому из углов известна втора его голоса, где каждой из стен ведома вымученная фальшь в его глазах, где даже древесная кладь под ногой сведуща в смиренности ритмов его тела. Она воплощена чем-то иным, обретена бременем, кой носят на сердце тугой уздой. Плоть господствует, но дух подавлен. Естество не устремлено к небосклону, ведь его крылья необратимо подвластны лишь оковам. Осязанием легкая, едва ли весомая, но нестерпимая, уподобленная островерхому куску гранита, вбитому в основание за грудью родовым догматом, — и чем дольше ты несешь ее в себе, тем тяжелее ее вес, тем острее ее углы.

Но даже камень, вросший в плоть, — лишь отголосок иного гнета. Потому что в памяти нет места мгновению, когда «птица» впервые различила песнь своей клетки. Ощутила не в скрипучем отзвуке стальных прутьев, размещенных окрест мириадой, и не в резонирующем лязге замка — ее лармо проживает в крови. В ее жгучих пульсациях у висков, коя раздирает сознание, стоит только усомниться в отведенном пути и проявить противление. Она находит свою обитель в чувстве пустоты, коя пожирает собой нутро всякий раз, когда растерянный взгляд обращается к небу, осознавая, что не суждено в нем раствориться. Клетка никогда не была для него отведенным местом. Никогда не отливалась именем, данным фатумом с момента зачатия. Лишь печатью, врезанной в череп. Всего лишь насмешкой и крестовидным росчерком, скраденным непреложным долгом.

Птице, рожденной в клетке, никогда не выпадет доля коснуться свободы собственным крылом. Ей отведена участь лишь наблюдать и отчеркивать в воспоминания чужую вольную жизнь. И всякий раз она замирает, когда другие расправляют перья, вжимаясь собственным в закольцованный металл. До крови, до хруста, до звона в костях, будто ее же нутряные кости — застеночная решетка. И единственная доля, кою отводит стечение, — основать внутри себя иной из миров, где позволена вольность хотя бы в сознании. Где можно испустить глубокий вздох без боли от инородного в груди, даже если сам воздух — всего лишь иллюзия. Где дозволено расправить крылья, даже если в иной реалии они — литые чужой волей кандалы.

Мертвое безмолвие может звучать ощутимо громче, нежели человеческий крик. Особенно внутри. Оно не в силах излечить, оно не властно над утешением. В нем зиждется лишь тугая вязкая тяжесть, что затягивает в свою недру всякую из надежд. Его лик — стиснутые затаенным гневом зубы, сокрытые покорной личиной, воспаленные бурлящей кровью жилы, потаенные в натянутом почтении, пальцы, сжатые в кулаки до бледного налета на косточках, рисующие полумесяцы на глади плоти. Ярость, коя не находит выхода и разъедает изнутри подобно кислоте свинцовый сосуд. Ей всегда известно, куда поражать болью. Ей всегда ведомо, куда давить собственным ярмом...

И в клановом поместье тишь вписана в свод законов. Ее не нарушают — в ней лишь существуют. Она возлегает на плечах, как догмат, надиктованный главенствующим родом. Неподъемный, выверенный, сшитый чужими решениями. Каждое движение в этих стенах отзывается в кости до сердцевины приговором. Каждый взгляд извне — напоминанием о положении. Стена — прут. Слово ведущей крови — непреложный закон.

И лишь просторная зала, где клановая кровь испытывают предел собственных возможностей, дает право почувствовать хотя бы йоту свободы. Не через банальное испытание тела, но через иные вещи...

Лунное серебро, растянутое по полу тонкими лентами, повелительно прорезает полумрак, точно стремясь разрезать и аспидный силуэт — до нутра, до сухожилий, до отравленной чужими писаниями сути. А он, высясь посредь полумрака, едва ли сточенного ночным светом, не искал совершенства в своих движениях, не вымерял углы и темп для удара. Но пытался сыскать черту, за коей наконец можно отпустить все чувствования. Хотя бы на краткий миг...

Древесный округлый срез в центре — мишень для удара. Первая ладонь врезается в твердь четким хлопком, оставляя после себя вдавленный след. Чакра стремится по руке подобно спазму. Слишком явственно чувствуется каждый сустав через течение ответной вибрации внутри до кости. Вторая — грубее. Третья — без регуляции и сдерживания. Он намеренно теряет контроль в дыхании, вторя клановым учениям и самой мысли о своем месте в ветвях кланового древа. Он не сохраняет позу, хлестко выбрасывая руку перед собой. Все, что когда-то удерживалось внутри в холоде, выливается через движения, через грубые прикасания к древесине сдвинутой в пальцах ладонью.

Побочная ветвь... Инструмент... Никогда — наследник. Никогда — всего лишь человек.

Каждое телодвижение нарочито несообразно. Расфокусировано. Влага на коже из-за проступившего «кармина», кой с каждым ударом все щедрее напитывает бинт на запястье, расчерчивает сизую ткань кровавым аморфным разводом. Дыхание хриплое, лишенное надлежащих мерности и ровностей. Ни единого правильного выдоха. Ни единого выверенного взмаха. Он не совершенствует свои навыки, но разрывает себя на части. И тело предательски не выдерживает: в суставе правой тихо клацает, пястье заливается ломающей болью, ладонь просекает щепками до мяса. Но тишь залы неизменно дрожит от методичного проблеска в звучании — он бил. Бил, потому что иначе пришлось бы слушать внутренний голос и признавать его слова. Потому что иначе пришлось бы чувствовать нестерпимую боль.

Мгновение не делает из ладони оружие — лишь проводник для порыва, берущего свой исток из внутренних горнил гнева. Удар за ударом, пока кожа на пальцах не начнет неприятно слипаться кровью. Пока фрагментарное древо не треснет до нутра, подобно кости. Пока предательски не зазвучит хруст в его запястье. Только когда боль становится невыносимо осязаемой, обволакивающей всю руку чувством кипятка, он замирает, чуть протягивая искореженную в пальцах конечность перед собой. Ладонь поддается тремору. Ткань серого рукава хаори неприятно прилипает к коже от субстракта пота и ярко-алой. Взгляд осторожно сходит с пустоты перед собой, наскальзывает на длань, запятнанную алой эссенцией, прежде чем спрятаться от света за сомкнутыми веками и едва ли дрогнуть от ощущения сжавшихся ран в кулаке. Боль. Острая. Яркая. Нужная...

Не тренировка — саморазрушение.

***

Хината всегда строила шаг значительно мягче остальных, словно извинялась за свое присутствие. Даже в собственной тени она старалась быть незаметной. Но он не шевельнулся даже взглядом, как только ее шаг прозвучал за спиной, вея по пустоте воздух своим движением. Неджи не обернулся. Не потому, что не желал взглянуть на нее, но потому, что не имел на то прав. Побочная ветвь. Телесный щит, что не должен говорить лишнего. Оружие, служащее собственной жизнью во благо иной. Он существует лишь для того, чтобы защищать ее. Лишь ее одну — слабую и робкую. Ту, что находила убежище за его спиной, даже когда он сам был едва ли старше детских лет. И он ненавидел ее за это. Глубоко. Отравлено. Питал к ней вынужденно скрытую ненависть, потому что ее слезы стоили куда больше его крови. Ее ошибки прощались, но его достоинство каралось каждым днем. Но...

Когда зазвенел ее голос — все, что жило в нем чувствами, упало в резонацию. Воплотилось огнем среди снега. Разразилось тоской посредь яростных тисков. Обрело страх за ее жизнь — и презрение к ее слабости. Обратилось желанием оградить — и яростью, что того требует долг, но не собственный выбор. Но центр средоточия из мыслей, наиглавнейшее из чувств, что искрило где-то глубоко внутри за всей этой вереницей, дрогнуло его внутренний мир до остов...

Он не знал, кем она была для него на самом деле. Сестрой? Слишком далекое для этого ощущение. Всего лишь госпожой? Слишком холодное. Возможно, болью. Возможно, светом. Единственным, что могло связать его с настоящим и высечь всякое желание сбежать от него в выстроенную грезой явь в сознании.

Его тело оставалось недвижимым центром посреди залы, лишая ее ответа на вопрос или хотя бы видимой реакции на ее присутствие. Тело в позе идеального покоя, как наставлял отец, будто фигура вырезана из камня и не имеет права на жизнь. Но жизнь, вопреки выражению, просачивалась сквозь белизну бинта на его правой, наливая кармином идеально белые ткани. Чуть дальше центра высится древесный фрагмент — уже давно лишенный первозданной целостности. Изуродованный гневом, разломанный до внутренней сердцевины. И вся его материя — от вопреки цельного основания до чуть разведенного глубинной трещиной центра — запятнана кровью. Изнеможенная рука недвижима на подогнутом колене — перевязана наскоро, как поступают с ранами, существование коих не желают признавать. А он не шевелится. Не дышит — или делает это так мерно, что воздух стыдливо расходился перед ним, словно перед клиновидной эфимерией.

Его наружность — неподвижность, контроль, гордость, холод. Но внутренне он едва ли сдерживал порыв, чтобы не задать вопрос, зачем она пришла. Зачем снова делает его тем, кем он не хочет быть? Зачем заставляет чувствовать? Но его словам не позволено разрезать заволакивающую их тишь кровью. Потому что побочная ветвь не имеет права на голос. И он лишь сдерживается в дыхании, на миг, подобно птице, узревшей в клетке прореху.

— Вы не должны об этом беспокоиться, госпожа Хината. — пальцы на коленях методично вжимаются в плоть, обрекая бинт на правой отступать своей белизной перед алым проявлением окрест всей длани.

Он ненавидел себя за это. Гневил себя за то, что тело предательски отдалось напряжению. За сердце, дрогнувшее нелепым трепетом, почти жалким, слишком вольно отзываясь ее проявлению. За то, что все его естество вмиг заметалось между «уйди» и «останься». А между ними — чувство. Слишком глубокое и давнее, чтобы признать его в одночасье. Слишком стыдное, чтобы просто забыть. Слишком дорогое, чтобы разрушить его до основания.

Взгляд его лавандовых ленно открылся свету, и он осторожно коснулся ее образа, прежде чем найти на лепесток, упавший между ними. Холодно, как и подобает всего лишь щиту, всего лишь клейму, всего лишь смерти во имя нее, если потребуется.

— Вам что-то нужно... госпожа Хината? — вопрос поставлен слишком холодно, слишком грубо. Он почти пожалел своим словам, но не позволил себе сожалеть...

Потому что птица, даже если рвется к свету, все равно остается в клетке.