Черноснежка играет в лотерейку и получает Онигири.
Хана играет в лотерейку и получает 10 EXP.
@Ярослав Медик, ну хоть кто-то)
как у кого дела:)
всем привет:3
AMAZING играет в лотерейку и получает 10 EXP.
Escanor играет в лотерейку и получает Онигири.
AMAZING играет в лотерейку и получает 5 хепкоинов.
Escanor играет в лотерейку и получает Данго.
Курама, с Пасхой тебя мой ласковый и нежный лис!
[img]https://i.postimg.cc/kXm3sgBW/002.jpg[/img]
Всех с праздником котята!
нет нет умирает
та это нормально для такого проекта
Всем привет. Смотрю полка наладом дышит. Ролевиков почти нету
AMAZING играет в лотерейку и получает Рис.

Непреоборимая ночь не знает прегрешений в звучании, нависая над кварталом гладкой черной корой. Ей неведома та тишина, что звенит над селением за гранью клановой заставы, едва ли смазанная эхом легких беспокойных голосов и броским отсветом мириад уличных огней, ей непостижима та тишина, в коей редкий вздох указывает на собственную жизнь даже в покорном трепете пред бесконечно черным «ничем». Иная. Тягучая. Вязкая, как застоявшийся багрянец в рваной ране. Она протягивает свои чернила в камень, просачивается меж трещин, заполняя собой пустующие разрывы между застроем, где нет места ни свету, ни движению. В ней слишком много фантомов, чтобы назвать ее мертвой, но и жизни в ней — лишь малая доля.

В его глазах она тянется по кварталу — как кровь, что больше не разносит тепло, но лишь медленно густеет в застывающих жилах. Ночь здесь подобна ткани, сотканной из вязкой, застойной тишины, но стихия, свернувшаяся на пальцах мгновенной, лазурной искрой, — острие, готовое вспороть ее одним неосторожным движением. Разрезать. Расколоть. Заставить мрак навечно ослепнуть, а людей в нем — избавиться от слепой иллюзии.

Стихия молнии воплощает чакру кривым, угловатым, бьющим по глазам белесым лезвием. Таким можно резать камень, такое, если входит в тело, вскрывает ребра, распуская на ошметки плоть. Исток птичьего гомона в поджатых пальцах не дозволяет расколоться мыслью, избавляет от сомнений, ведет вперед, пока пястье не окрасится алой, выбивая последний из вздохов. Вся его жизнь — замешательство, бесконечные метания между желанным и нужным. Между реальным и эфемерным. Но трель всегда вкладывала в его разум холодный рассудок.

Клан, носящий имя Учиха, он видел в своей манере — клан мертвых воронов. Их черный волос и черные, как уголь, глубокие глаза, горделивость собственной силой — все это рисовало в них черты, схожие с природой этих птиц. Но стая давно ослепла, а оставшиеся — лишь ворох очертаний, выбравшие своей участью лишь безликое существование в чужой тени. 

Когда-то они летали высоко, трогая небо своими угольными перьями. Но ныне все ходят по земле, добровольно подрезав себе крылья. Изничтожив ту силу до присказки прошлых лет, перестроившись до хребтин, до кровотока, отдав себя нужде в незакатном всполохе у глаз, чтобы имя их крови вновь возымело вес.

В воздухе отчетливо витает запах грозы, что так и не нанесла удар. Лишь до момента. Пахнет пеплом, коим рассыпается в пустоту чуждая этому месту аллегория. Чужая идея, выведенная чернилами на сквозистой бумаге, что растворилась в темноте, слилась с брусчаткой, изгарью и россыпью. Как и должно быть.

Он высился во всеобщем оцепенении, вплавленный в беспросвет, отводящий от себя лишь едва ли зримую тень. Черная человеческая реплика, покрытая смутным абрисом, кой старательно выхватывает черты физии и одежд из общего фона, с извечно бледноватым оттенком на лице, застывшем в ирреально безучастной ко всему маске. Но под этой идеально ровной и лишенной красок гладью змеится что-то слишком живое, слишком осязаемое в мыслях и слишком инородное внешнему сосуду. Чувства, коим уже давно нет места на внешне белом, но изнутри до угля черном полотне. Сопричастность, кою давно нужно предать могильной земле вместе с теплой улыбкой человека, чьи узы необратимо оборвались этой ночью лишь парой слов.

Юми... Он краем глаз взирает на ее ухмылку — заблаговременный ответ. Он находит в ее очах трепещущую зарницу — отголосок пламени под ногами, в коем ленно догорает «коноха». Два граненных аметиста в зеницах, кои могут обрезать, стоит неугодному только потянуться рукой. Лишь мимолет, скоротечный, прежде чем тихий шаг приводит ее к пепелищу, но достаточный, чтобы брюнет вновь принял в этом кварце тот же эреб, что изо дня в день не утихает и в его ониксе. Гордое безрассудство, вкрапленное в честолюбивое стремление, единственно верная для него реалия, что отражается в этом темном фиолете, — и что-то еще, что сложно выразить простым словом.

Она никогда не была его светом или же ориентиром, но была черной вехой, что не тянет назад к детской грезе — колыбели самообмана в напускном блаженстве, безумной мечты людей, что вынуждены жить на отшибе по чьей-то прихоти. Ее присутствие никогда не сковывало его цепью, подстегивающей выбирать необходимое другим, но не ему. С ней не нужно было прятать собственные убеждения за молчанием, не было нужды отводить взгляд, как только мысли наливали его черноту гневом — она видела его настоящего, вопреки ледяному заслону, кой с каждым годом все сильнее и сильнее прирастает к лицу. Эта девушка не отворачивалась за глупыми оправданиями и двусмысленными поучениями, как это делал старший брат. Саске никогда не видел в ее очах жалости, не мог сыскать в них и пустых обещаний — лишь понимание его собственных чувств и идеи, потому что оба они были близки и ей самой. Перед ним стоял человек, который никогда ни о чем не просил, ничего не требовал и не ожидал невозможных вещей. Она не была тем, кто пытался бы удержать его на месте, привязать к прошлому нелепыми надеждами или погасить пламя, разъедавшее грудь изнутри. Она не взывала к благоразумию, не говорила, что путь, которым он идет, обречен, не пыталась внушить ему чужую истину. Юми никогда не оспаривала его ярость — напротив, казалось, она принимала ее так же естественно, как дыхание, и это не вызывало в нем отторжения. Она была тьмой, в которой не страшно раствориться.

В нем нет и доли сомнений — Юми видит ту же реалию, что и он сам. Последние придыхания умирающего имени, голос, давно потерявший силу, предсмертный хрип, кой прорывается в безмолвии клановой трущобы. Едва заметный, едва различимый в вязкой тишине, но еще живой лишь до момента. Он тлеет. И, быть может, если его подстегнуть, если восполнить искрой, он вспыхнет вновь так, как должен был разгореться уже давно.

— Нет. — глаза осторожно сходят с темной фигуры, обращая свой блеск в пустоту где-то в стороне. — Если бы были, ты бы уже это знала. Я хочу знать, пойдешь ли ты за мной. С твоей силой стоит считаться. Ты нужна мне.

Ночь проглотила ровные в звучании слова. Они не были финальным аккордом, но, прежде чем тишина успела застыть, а холод его голоса вновь ее содрогнуть, чтобы этот момент смог стать их общим истоком, чужое присутствие врезалось вопросом. Саске не сразу обратил внимание на застывшую в стороне фигуру — тот фрагментарно сливался с тьмой точно так же, как и все остальные. Но стоило прозвучать его голосу, и брюнет скользнул к незнакомцу холодом за глазами. Фривольный тон, небрежность в обращении — кто-то слишком самоуверен для того, кто осмеливается прервать чужой разговор.

Он так и не повернул головы, только слегка прищурился в черных, улавливая в голосе излишнюю вольность. Неуместную беспечность. Он медлил, выдерживая паузу, позволяя тишине заполнить трещины, оставленные чужим словом. И даже если Юми вольна дать незнакомцу какой-то из ответов, он не смеет нарушить свое молчание. Пустой взгляд, направленный незваному в глаза, насколько позволяла его ниспадающая челка, и пробегающая в пальцах дрожь под белым рукавом — не угроза, но всего лишь оценка. Уголки губ дрогнули долей секунды, намечая тень чего-то отдаленно напоминающего усмешку, и бросая в пустоту тихое «хм»

— Идем. — глаза вновь находят на девушку, кратко касаются ее лица, чтобы вновь обратиться к незримой точке впереди. И он сходит с места, чуть приспустив голову, строя свой шаг в обход неизвестного. — Пора прийти к независимости от крепких уз прошлого. — чужие слова, произнесенные его голосом. Извращенные на свой манер в угоду собственной цели. Последнее из поучений Итачи, коему он последует.

Он разорвал все узы, кроме одной.

Он вычеркнул себя из ее жизни, порвал все нити, что связывали их жизненные пути, оставив без права хотя бы вспомнить. Теперь он был для нее ничем. Просто лицом в толпе. Просто именем, которое ничего не значит.

Он вернулся. Но не смог ничего изменить. Только подтвердил, что Саске был один. Был и остается. Все, что могло бы держать его подле надуманного когда-то в детстве идеала, все, что когда-то связывало и их, — истлело в пепле.

Остается только тьма с темно-фиолетовым цветом в широко распахнутых очах. И их общая, черная, уходящая глубоко в бездну, нить.